Сергей Браун

Сергей Браун - внук Тины Владимировны Браун-Берз и внучатый племянник Израиля Юльевича Брауна.

Повторим несколько слов Сергея из его предисловия к заметкам.

усть простят меня те, кому мои истории покажутся недостаточно уважительными. Дело в том, что мне дороги живые люди с их привычками и манерами, а не монументы".

 

 

Моя бабушка Тина (Тина Владимировна или, по документам, Дина Вульфовна) Якубович, по первому браку Браун, а по второму Берз, преподавала в Берз Шуле биологию и французский. Ее первый муж, а мой дед, Абрам (Сергей) Браун, один из лидеров Бунда, скончался в Нью Йорке незадолго до моего рождения, и посему Абрам-Ицик (Исаак Наумович) Берз, директор Берз Шуле, являлся, де-факто, и остался в моей памяти моим дедушкой. Он сыграл огромную роль в моей жизни и, вместе с бабушкой, а воэможно, и более неё, сформировал мой характер, вкусы и привязанности. С него я и начну серию моих зарисовок.

Ицик Берз

 При всей высокой интеллектуальности Ицика Берза, основой его характера была его неистощимая еврейская народность. Несмотря на годы учебы в Петербургской Политехничке, которую он окончил с отличием по Инженерно-Математическому факультету, в его речи клокотала уличная стихия провинциальной Режицы. Он знал и любил изображать в лицах ешивебохеров и лавочников, подрядчиков и ижевцев -- мужиков, занимавшихся лесосплавом. Ижевец стало моим прозвищем, когда я не вел себя, как молодой лорд Фаунтлерой, идеал моей бабушки. Дедушка обладал особой еврейской любовью к веселому, непритворному, насмешливому и меткому слову, так характерному для рижской еврейской элиты, среди которой я вырос в сибирской ссылке. Все языки, на которых он мог говорить, были слегка окрашены напевной еврейской интонацией.

Его отец, Нохем, был торговцем лесом, а мать происходила из непомерно богатой талантами двинской семьи Вовси. Михоэлс был его двоюродным братом по матери, а поэтому я предполагаю, что от неё он унаследовал свою артистичную, богемную, не признающую авторитетов натуру. Когда в мае 1941 года наши семьи арестовали и доставили на станцию Торнякалнс, гебисты сообщили, что нас выселяют в Сибирь и попросили мужчин собраться для инструктажа о порядке следования и жизни на этапе. Большинство мужчин, включая моего отца Сеню (Сендера) Брауна и его дядю, преподавателя Берз Шуле, Изю Брауна, пошли получать указания и больше никогда не вернулись; их отправили этапом в Соликамские лагеря. Дедушка на своем простонародном идише объяснил, где он видел этот инструктаж, и не пошел. Он обладал здоровым еврейским неуважением к авторитетам. Скорее всего, это спасло его жизнь. Он был арестован только в конце 1941 года и помещен в сравнительно благополучный лагерь в Решетах неподалеку от Большой Ури, где мы жили, и куда его дочь Шелли могла отвозить ему продуктовые посылки, пока нас не выслали дальше в северную сибирскую глушь. Мой отец погиб в Соликамске, когда вместе с другими оголодавшими зеками, он поел жира, срезанного с дубленой коровьей кожи. Изя Браун выжил, поскольку по возрасту и состоянию здоровья он не подходил для тяжелых работ, а также благодаря своему легкому телосложению, умению следить за своим здоровьем и ограничиваться минимумом пищи.

Богемность Ицика Берза проявлялась, между прочим, в его абсолютной непригодности к коммерции. Когда в годы строительного бума в Риге он вложил все свои сбережения в строительство, то оказался одним из немногих, кто исхитрился полностью разориться. Он чувствовал свою непрактичность, и всегда тянулся к сильным женщинам. Они вносили порядок в его жизнь, оставляя ему его непомерную доброту и полеты фантазии. Его первая жена, Берта Липмановна Вайнберг-Берз, умница, насмешница и директор школы, параллельной Берз Шуле, была женщина незаурядная. Она воспользовалась своим знанием фрейдистского психоанализа, приобретенного в Берлине в Психоаналитическом институте, и стала одним из первых психоаналитиков Риги, а позднее сделала весьма успешную карьеру психоаналитика в Нью-Йорке. О его второй жене, моей бабушке, я напишу в отдельной главе.

Ицик был прирожденным рассказчиком. Он обожал рассказывать истории. Я навсегда запомнил его рассказ о Лиссабонском землетрясении 1775 года. Он описывал, как холодным субботним утром 1-ого ноября, жители Лиссабона проснулись в предгрозовой мгле. Тучи сгущались и неожиданно, с первым ударом грома, мир тряхнуло. Дома стали рушиться, вспыхнули пожары, и многие жители Нижнего города побежали спасаться от огня к морю и реке Тагус на лодки и корабли. Весь район порта наполнился людьми, и когда через полчаса после землетрясения десятиметровая волна опрокинулась вдруг на берег, унося тысячи людей, дома и корабли, Лиссабон превратился в сущий ад. Черное небо полыхало молниями, королевский дворец пылал над портом, как дьявольский маяк. Весь город горел, а когда гром затихал, слышались крики раненых и умирающих людей... Много лет спустя я с семьей приехал в Лиссабон. Под вечер мы спустились в Нижний город, и я стал рассказывать дедушкину историю. Неожиданно небо заполнилось тучами, блеснула молния и раздался оглушительный раскат грома. Мои дети-подростки и жена, насмерть испуганные рассказом и совпадением, потребовали немедленно вернуться в свет и покой отеля.

Ицик рассказывал бесконечные истории о своих приключениях революционера-подпольщика. Кульминацией его историй был рассказ о его участии в суде и казни попа Гапона. Много лет спустя Берта Липмановна прислала мне в Иерусалим собранные ею вырезки из еврейских газет, посвященных кончине моего деда Сергея Брауна. Я обнаружил с изумлением, что большинство дедовских приключений, не считая, конечно, попа Гапона, действительно произошло, но с Сергеем Брауном, а не с Ициком Берзом. Я принес эти вырезки моей тете Шелли, дочери Ицика, и она очень расстроилась. Получалось, как будто ее отец врал. Я попытался ей объяснить, что хороший учитель всегда актер, и выбирает самую драматическую форму рассказа. А что может быть драматичнее, чем рассказ очевидца?! Одной из любимых дедовских драм был рассказ о падении Робеспьера. Я уверен, что если бы не моя, привитая им, любовь к истории, он и его бы рассказал, как участник события.

Он привил мне не только любовь к истории, но и к математике; постоянно придумывал игры с числами, геометрическими фигурами, рассказывал истории о великой теореме Ферма, о молодом, погибшем на дуэли, Эваристе Галуа. Но и это не все, чему он меня научил. Благодаря ему я знаю все неприличные слова на идише. Он был охальник и имел слабость к неприличному. У меня в ушах до сих пор звучат гневные крики моей бабушки, торопящейся остановить его плебейские пошлости: «Ицик! Ицик!» Он рисовал на листе бумаги даму с кринолином, делал треугольный разрез и вставлял туда сложенный указательный палец, так что получалась весьма реалистическая попка. Я уверен, что отсутствием комплексов, связанных с сексом, я тоже должен быть благодарен ему. У него были и еще более инфантильные шутки. Он рассказывал моему маленькому брату историю о некой Хане и ее сыне Йоске, а потом спрашивал его: «Как звали Ханиного сына?» Невинный ребенок отвечал: «Йоске.» «Куш мир ин тоске!» -- реагировал взрослый с восторгом. У него была любимая серия географических названий: Гинду-Куш, Кушмир и Кушмиринтохес.

Единственная его «слабость» как учителя было его неумение ставить ученикам низкие оценки. Он физически не мог огорчить ученика плохой оценкой. Он подсказывал им на экзаменах, на контрольных. Моя бабушка, Тина Берз, верила в прилежание. Она задалась целью внедрить в меня знание французского языка. Неумолимая в достижении этой цели, она говорила со мной только по-французски. Два раза в неделю я должен был продекламировать ей наизусть 5 страниц классической французской прозы, а еще 20 страниц пересказать близко к тексту. Поскольку французские книги были доступны в Сибири только случайно, я помню заучивание мало доступной мне тогда эротической прозы Селина. Дедушка неизменно присутствовал на этих уроках и, когда я запинался, немедленно подсказывал, вызывая этим очередной «Ицик! Ицик!».

У него была память и аналитическая хватка ешивебохера, сдобренная еврейским здравым смыслом. Меня воспитывали в духе русского меньшевизма и в традициях Бунда. Я часто дискутировал с дедом тонкости марксизма. Не думаю, чтобы это начетничество его особенно интересовало, но он мог цитировать на память из изгнанных или расстрелянных в погребах Лубянки «классиков»: Мартов, Чхеидзе, Абрамович, Дан обретали плоть в его рассказах. И через все это, как мне теперь кажется, просвечивало исконное недоверие простого еврея-литвака к туманным метафизическим построениям.

В отношениях с людьми он был прост, как ребенок, и мудр, как змий. Хороший учитель, он умел манипулировать людьми. После лагеря в 1950 году, его и бабушку заслали в станицу Пировскую, маленькую казачью деревушку в глухой тайге, обнесенную стеной от медведей, где люди говорили, как во времена Петра 1-ого. Туда я и приехал в 1951 году на лето, воспользовавшись оказией – две ссыльные студентки Канского педучилища возвращались на каникулы в соседнее село Казачинское. По прибытии в Пировскую меня, 10-летнего пацана, немедленно арестовал местный комендант по подозрению в переправке возможных шпионских сведений из глухого Канска в еще более глухую Пировскую. Комендант угрожал отправить меня этапом в Красноярск для расследования. Это была верная смерть. Дед сумел извлечь меня из лап МГБ с помощью двух литров первача, а главное тем, что еще при первом знакомстве с комендантом, на его вопрос о сходстве с Кагановичем ответил, ни на минуту не задумываясь, что он с Кагановичем не только близкие родственники, но и в юности вместе сапоги тачали. Это вложило в душу коменданта страх Божий. В России жизнь колесо – сегодня ты внизу, а завтра наверху.

Тина Берз

 

Моя бабушка Тинхен, как звали ее друзья и близкие, была во многом полной противоположностью своему мужу: педантична там, где он был спонтанен, рассудочна там, где он был талантлив, светская женщина там, где он был простонароден, красавица там, где он был шармантен. Красота была очень важна для нее; она никогда не появлялась на людях, и даже передо мной, в неглиже без макияжа, а всегда с прибранными, слегка тронутыми синькой, ослепительно белыми волосами. Такой ее знал я, а когда-то в Париже ее волосы были каштановыми, любимый цвет Тициана. Она и ее сестра Мара были известны там  как les belles soeurs  Jacoubovitch.

Мара (Мария Владимировна Якубович, известная под сценическим именем Мара Гри) была актриса кино и певица, снималась у Сергея Эйзенштейна и Григория Александрова. Вся зажиточная, хорошо ассимилированная семья Якубовичей представляла собой ту особую элиту еврейских интеллектуалов, сегодня более не существующую, родиной которых была вся Европа, совокупность европейской мысли и искусства. В семье читали запоем, знали в деталях и любили немецкую, французскую, русскую и английскую литературу и поэзию, ходили на концерты, но особенно страстно любили театр. Сестры были близки со своими кузенами Азархами. Старший, Абрам Азарх (Алексей Михайлович Грановский), режиссер театра на идиш, ученик Макса Райнгардта, стал основателем Московского государственного еврейского театра (ГОСЕТ). Средний, Леонид, увлекался кино и стал известным французским киномонтажером; младший, Борис – американский режиссер и сценарист.

 

Второй муж Мары, Леонард Михайлович Розенталь, был крупным акционером SocieteGeneraledeFilms, владельцем кинозалов в Париже, финансировал фильмы и театральные постановки. Тинхен могла часами рассказывать о ставших ныне классиками актерах и режиссерах конца 19-го, начала 20-го века таких как Райнгардт, Таиров, Вахтангов, которых она знала лично, о кабаре Берлина и экспериментальных театральных студиях революционного Петрограда. К сожалению, приученный репрессиями и ссылками к конспирации, я ничего этого не записал.

 

Я не знаю, какой язык был родным языком моей бабушки. С близкими и друзьями она предпочитала говорить по-немецки, на языке образованных людей Курляндии и Лифляндии. Немецкая культура сквозила и в ее основательности и педантичности, в любви к чистоте и культуре тела. Она настойчиво стремилась изгнать грязь из-под моих ногтей и пятна с моей одежды; следила за моей осанкой и выправкой. Большинство этих целей так никогда и не были достигнуты полностью, в особенности, попытки пресечь разговоры за едой. Где ж и поговорить еврею, как не за столом!

Неметчина Тинхен была несколько смягчена французским юмором и пристрастием к не всегда идеально стерильным утехам плоти, а также русской непосредственностью и анархизмом. На этих языках она тоже говорила без акцента, умело пользуясь ассоциациями и аллитерациями. Актерского таланта у нее не было, но, несомненно, был талант литературный, особенно очевидный в ее переписке, которой она посвящала не меньше двух часов в день. Как многие бундисты из интеллигентов, менее всего она владела идишем. Это был выученный язык. Ученики Берз Шуле, с коренным владением маме-лошн такие, как Соня Танкель, посмеивались над проскальзывающими в ее речи германизмами. В идиш, как и в преподавание, она пришла не по природной склонности, а из сознания миссии. Как Жан-Жак Руссо, она верила, что человеческая природа полностью формируется командными воздействиями общества и воспитания. Ее хождение в народ состояло в несении просвещения и культуры, предпочтительно дисциплинированного немецкого образца, в еврейские массы.

Она верила в дистанцию между учеником и учителем. Дистанция эта создавалась совокупностью совершенств, если можно так сказать. Одежда и манеры учителя должны были быть безукоризненны, его язык правилен, организован и размерен. В его поведении всегда должен был быть некий холодок, предотвращающий сближение, этакое невидимое стекло. Совершенство – атрибут богов, и я думаю, что она с ее красотой и аристократичностью, казалась ученикам несколько богоподобной. Сегодня, в эпоху разрушения социальных ролей, когда мужчины не мужчины, женщины не женщины, а учителя не учителя, я, старый учитель, смотрю на ее авторитарную традицию с гораздо большей симпатией, чем когда-то ребенком.